Биографии

Список работ

Книжная полка Театр, кино Интервью Пресса Тексты
   
Главная  
Биографии  

Список работ

 
Книжная полка  
Театр, кино  
Интервью
Пресса  
Тексты  
Контакт  
Иудит Аграчева
 
«Вести», Израиль
 
   
К НАМ ЕДЕТ ШАРГОРОДСКИЙ  
   

«Где-то к семидесяти папа сел за баранку. Впервые. До этого он управлял только лошадью – в далеком детстве, в широком поле, где не было ни светофоров, ни регулировщиков. Причем возможность дорожного происшествия была довольно ограниченна – имелась всего одна лошадь. Но, несмотря на это, папе все-таки удалось столкнуться с лошадью, приехавшей из Одессы… После этого папа больше ничем не управлял. И не ездил – даже на трамвае. Он предпочитал ходить пешком.

Даже на войне папа не летал, не плыл, не сидел в танке – он бежал в атаку, простой солдат, никем и ничем не управляя.

После войны он стал ездить – у него были ранены обе ноги. Ездить было труднее, чем ходить – ни в трамвай, ни в автобус, ни в троллейбус невозможно было попасть. Даже по блату… Поэтому папа не столько ездил, сколько висел на подножках, будто готовился в десантные части…

С годами руки, как известно, слабеют, папа перестал висеть, купил палочку и начал ходить по очередям…»

…Цитируя Александра и Льва Шаргородских, остановиться сложно. Как сложно остановиться, рассказывая о прошлом детям. Не потому, что они не знают, что такое висеть на подножке и ходить по очередям. А потому, что они не знают, какие возмутительные ритмы начинает выстукивать выбивающееся из-под контроля сердце, как только в памяти всплывает навсегда исчезнувшая реальность. Потому что они, эти дети, не знают, как сложно рассказывать о своем папе. И какая-то муть с металлическим привкусом подбирается к горлу, и какая-то дрянь, пища и кривляясь, подступает к ушам… А мы все рассказываем смешные истории про то, как папа вцеплялся в баранку, а учитель вождения ему кричал: «Не тереби руля!»; про то, как папе купили однажды в жизни новый костюм, на который ушло три зарплаты, и он радовался, и все радовались, а потом он пришел домой в старых и коротковатых брюках, в нелепом большом и поношенном пиджаке, но с патефоном красного цвета и пластинкой, записанной на рентгеновском снимке. А потом неслось по двору не адекватное ничему на свете: «Чубчик, чубчик кучерявый! …»И про то мы рассказываем, как папа спрятал квартальную премию в печку, чтобы купить маме бусы. И как затопили печку… Очень сложно остановиться, говоря об отце, которого больше нет. Мы не плачем. Мы, проваливаясь в залитую нежностью бездну, цепляемся за детали, надеясь их вытащить на поверхность. Мы перечисляем все бесполезные вещи, которые папа в тайне от мамы приносил домой, - «швейцарские часы, которые не ходили, разбавленные сливки, хурму, книги по истории из антикварного». Нам кажутся ценными все предметы, вне которых воспоминания теряют объем, - калоши, ботинки с протертыми подошвами и длинными порванными шнурками, связанными множеством узлов. Очень сложно объяснить детям, почему никак не кончаются истории про человека, которого нет. Потому что они, наши дети, еще не знают, что это мы о себе им рассказываем. Они не знают еще, как мы страстно желаем, чтобы никогда не кончались эти истории. Потому что мы им, нашим детям, рассказываем о них…

«…И если бы Израиль не напал на Египет, у мамы был бы орден Ленина или, на крайний случай, орден Октябрьской революции. Директриса… так ей и сказала:– Вас уже утвердили, во всех инстанциях, на всех уровнях, с вашим именем! Вам утром должны были торжественно вручать – а вы?! – Что – я? – не поняла мама. – Ночью напали! Вероломно! – Я как-то не заметила… Наверное, потому, что я проверяла тетради. – Прекратите цирк! – пискнула директриса. – Не вы – так ваши. – Мои? – мама искренне удивилась. – Вы ошибаетесь. Они тоже всю ночь проверяли тетради… Ранним утром пятого июня Израиль напал на Египет и оставил маму без ордена. Если бы он не напал, у мамы был бы орден, но не было бы, возможно, Израиля… А потом директриса заявила, что никогда за маму больше ходатайствовать не будет, потому что та ее все время подводит. То с делом врачей, то с раскрытием псевдонимов. –  Когда я просила для вас дрова – вы отравляли Сталина, когда квартиру – вы бомбили Суэц. Нечего жаловаться, что у вас нет ни дров, ни квартиры. Все ваши беды, - закончила она, - от вашего же народа».

…Вам показалось, что Шаргородские писали о том, как нас не любили? Нет, они писали о том, как мы умели любить, вопреки абсурду и ненависти. О том, как мы учились любить благодаря абсурду и ненависти. О том, как хранила нас эта наука. И хранит по сей день… тех из нас, кто еще жив.

Мне сказали, что приезжает Лев Шаргородский. Из Женевы. Наверное, ненадолго. Похоже, что запланированы встречи с читателями. Мне предложили ему позвонить и задать все интересующие меня вопросы. «О чем же, - подумала я, - мне его спросить?»

О том, почему он едет один, я, увы, знаю. Несколько месяцев тому назад Александр Шаргородский выслал из Женевы в Иерусалим Борису Камянову для редактуры рукопись новой книги «Иерусалимские сны». Когда посылка была получена, ее отправителя уже не было с нами.

Спросить Льва, когда он родился?

«Я родился в пожар, - написано Шаргородскими… - Я родился ночью, во тьме, весь город утопал в темени, ярко светился только родильный дом – он горел. Тушила пожар команда акушерок – пожарников не было: в их депо шло закрытое партийное собрание».

Шаргородских, авторов последней страницы «Литературки», кто-то когда-то назвал маститыми юмористами. Это и вправду, скорее всего, смешно, когда мама, рожая ребенка, выскакивает через форточку родильного дома, а потом получает медаль «За отвагу на пожаре». Смешно, когда мама до ночи занимается с учениками, не желая их оставлять на второй год. Смешно, когда за случайно сгоревший учебник «Истории ВКП(б)» грозит расстрел. Смешно, когда вся семья ищет для топки печи газеты без портретов вождя, наркомов и командармов. Смешно, когда газеты, на которых портретов нет, не горят. Разве не смешно, что для выезда за границу еврейского театра со спектаклем «Тевье-молочник» отбираются только актеры арийского происхождения, причем все должны быть коммунистами? А не смешно ли, что слово «Палестина» произносилось со сцены со столь великим пафосом, что, рыдая, бросались паковать чемоданы американские, потом европейские, а потом и японские зрители? А потом актеры сходили с ума, и безумием заражался мир, весь мир… Только в стенах родного дома царил привычный порядок, и еврейские семьи оставались еврейскими, чем бы там ни болел этот непостижимый мир…

«На углях, в печи, мама часто готовила жаркое. Оно должно было стоять двадцать минут. Когда поручали вытащить папе – мы ели угли. – Я не виноват, - извинялся папа, - я читал «Иудейскую войну». Как я могу думать о жарком, когда горит наш храм?»

Смешно… Среди абсурда израильской жизни, когда весь день терзает единственное желание – согреться хотя бы чуть-чуть, а все последние годы не оставляет мечта хотя бы однажды выспаться, ты, которого бросает в дрожь от одного лишь упоминания о печатном слове; ты, которому только и выделен для покоя промежуток между вечерними и утренними новостями , - обнаруживаешь себя ночь напролет читающим Шаргородских. И плачущим, Господи, всхлипывающим, скулящим… Ты вспоминаешь папу, маму, себя. Ты вспоминаешь, вопреки всем новостям и известиям, холодам и хамсинам, почему ты давным-давно, несколько тысяч лет шел и шел в землю, где так невыносимо холодно, и так невыносимо жарко, и где такие тревожные новости.

Смешно. Смешно, когда профессор Кац, способный остановить силой воли летящие бомбы и отвести их от своего дома поближе к горкому, райкому и исполкому, не смог остановить прибывший за ним черный воронок. «Для того, чтобы мне его остановить, - вздохнет он, - мне как минимум надо было находиться снаружи».

Что же спрашивать у Льва Шаргородского? Где он жил? Да понятно где. Нигде на земле так печально и вежливо не шутили, как в городе на Неве. И откуда бы ни приехали в Ленинград евреи, и когда бы они ни приехали, выразительнее всех прочих печатей, оставшихся на их лицах, вырисовывалась блокада. И как бы они все ни отличались от соседей по коммунальной квартире доставшимся от своих родителей произношением, от всех прочих евреев на свете их по сей день отличают посаженные ленинградской сыростью голоса. Еще они никогда не смотрят на мир распахнутыми глазами, эти евреи из Ленинграда. Их взоры однажды и навсегда смущены великолепием мостов, шпилей, набережных, дворцов, парков, оград. Но зато они очень хорошо видят сквозь пелену и смог…

В остальном ленинградские евреи похожи на всех остальных. Кому выпал фронт, кому – концентрационный лагерь. Прячущихся у крестьян на оккупированной территории выдавали. А в неоккупированном Ленинграде спасающихся от бомбежки евреев выталкивали из бомбоубежищ.

Они редко что придумывали, Шаргородские. В их рассказах все – правда. Правда, которую мы бы не вынесли, не научись мы воспринимать ее, улыбаясь.

Не научись мы талантливо жить, мы бы не справились с тем, с чем справились. Не научись мы плакать только тогда, когда читаем талантом рожденную литературу, мы бы умерли.

…Я знаю, о чем мне спросить Льва Шаргородского. В одном из его рассказов два человека сидели в израильском, если не ошибаюсь, кафе. Два человека приехали из разных, кажется, стран, в разное время. И родились они тоже в разное время. А говорили, конечно же, о себе… «Послушайте, - поинтересовался один из них, - мы с вами случаем росли не в одном дворе?» Вот это-то я и спрошу, когда в Израиль приедет Лев Шаргородский.